24 Декабря 2011
Л. И. Пастушенко
«Немецкий Икар в ненастье»:
Я. М. Р. Ленц и судьбы программного идеализма
в ГерманиИ XVIII в.
«На высоты Олимпа взмахами бесперых крыльев я, Немецкий Икар, стремлюсь вознестись; Но погода сурова...», – поэтическое высказывание Я. М. Р. Ленца (1751 – 1792) примечательно символически запечатлело реальность неблагоприятной ситуации, в которой складывался и расцветал немецкий программный идеализм, чья высокая утопическая проекция обрела беспримерное выражение в тезисе о чистой человечности Гёте, идее вселенской любви-единения у Шиллера – Бетховена, требовании вечного мира Канта, полагании Гердером гуманности – целью человеческой природы. Энтузиазм, черпавший силы в вере в человека более, чем в сфере социального действия, утверждал в сознании современников вечные истины разума, блага, красоты и в значительной мере формировал неповторимое духовное содержание немецкой культуры.
Связанный с эстетическими программами Бури и натиска, принадлежащий к волне «оригинальных гениев», идейно и художественно дистанцировавшихся относительно Просвещения, Ленц в своем восприятии мира и социума исходит из идеального представления о духовном равенстве единомышленников (das große Prinzipium der Gleichheit alles dessen, was gleich denkt[1]). Созданные им характеры, по меткому замечанию Гердера, дышат величием, превосходящим требования своего времени и мыслятся автором, по его собственному признанию, устремлёнными в будущее. Творчество Ленца проникнуто твердой верой в образцовое совершенство природы человека: «Только наше неверие в человечество делает его столь ожесточенным»[2].
Все эти пронизанные идеальным воодушевлением грани поэтической души Ленца, «одного из симпатичнейших Дон Кихотов» (М. Н. Розанов), превращают творческое наследие этого даровитого писателя в средоточие двух противоборствующих тенденций Sturm und Drang: с одной стороны – подхватывающих и форсированно продолжающих начинания Просвещения, во многом сродных с его эстетическими и социально-философскими доктринами, с другой же – решительно противостоящих духу просветительских идей, в существенной мере полемичных его теориям, по существу антипросветительских. Возможно, причина повышенной усложненности феномена творческой личности и художнического кредо Ленца, этого «мощного гения слабости» (Й. Зейпель), наделённого чуткой отзывчивостью и резонансной восприимчивостью к веяниям времени, – качества, которые ученые-германисты пытались объяснить то болезненными проявлениями склонного к безумию немецкого духа, то особенностями социально-политических обстоятельств в Германии[3], на самом деле кроется в ином: творческое «я» писателя впечатляющим образом реализует противоречиво непредсказуемую логику наплыва и разрыва ведущих духовных движений эпохи, воплощает тенденции радикально переосмысленного просветительства и собственно штюрмерского антипросветительства, в принципе противостоящие, противоречиво взаимодействующие, определяющие неоднородность Sturm und Drang, но отнюдь не взаимоисключающие. Именно в таком, чреватом крайностями синтезе его штюрмерской программы, как представляется, может скрываться тайна особого обаяния маргинальности (Sonderexistenz[4]) незаурядного художника слова, стоящего, как это иногда могло казаться, «вне времени» (Zeitloser[5]). Отечественная германистика изучала преимущественно драматургическую грань таланта писателя[6]. Особые качества штюрмерства Ленца до сих пор не брались во внимание, именно в силу того, что движение «бурных гениев» воспринималось как в принципе однородное явление, хотя бы даже и «уникальное»[7]. Заметим, что в зарубежном литературоведении наметилась плодотворная тенденция дифференцировать движение Бури и натиска или рассматривать его в русле «продолжения и обогащения Просвещения»[8], хотя на творчество Ленца данный подход пока не распространился.
Пробовавший себя в разных жанрах немецкий сочинитель ни к одному из них не относился как к незыблемо предустановленному канону, усматривая в наборе жанровых правил скорее некую необязательную матрицу, допускающую вольные интерпретации, переложения, прямые отступления. Исследователи не раз высказывали наблюдения относительно жанровой «вненаходимости» таланта Ленца: так, его лирика отмечена известной жесткостью, драматургия обретает сценическое воплощение только после известной обработки (и это несмотря на то, что он принадлежит наряду с Клингером к ведущим драматургам штюрмерства), проза никогда не пользовалась особой популярностью. (Заметим, полное собрание сочинений Я. M. P. Ленца было впервые издано в Германии Л. Тиком в 1828 г.). Выступивший новатором в области поэтики жанровых форм, Ленц явно опережает своё время и тем более противится привычным рубрикациям, что его поэтическое кредо менее всего традиционалистское, писатель скорее отрицает общепринятое в системе жанров, чем утверждает какую бы то ни было жанровую систематику, что само по себе уже характеризует антипросветительское начало его творчества.
Сравнительный анализ художественной поэтики наиболее важных прозаических произведений Ленца, столь несходных с точки зрения проблемного ядра, что их с полным основанием можно счесть конфронтирующими, поможет проследить некоторые закономерности ведущих литературных направлений XVIII в., преломленных в индивидуальной творческой программе писателя. Избирая предметом исследования малоизученную художественную прозу Ленца, обратим внимание на то, что прозаические повествовательные жанры менее характерны для Бури и натиска, чем лирика или драматургия. Это еще раз подтверждает неконвенциональность индивидуальной манеры писателя, одновременно намечая в нашем исследовании некое глубокое и незаданное соответствие формулировке «Другой ХVIII век», ибо как соотношение просветительских и непросветительских литературных течений, собственно специфика их взаимодействия, так и их ядерно-периферийный жанровый состав в Германии отмечены яркой печатью своеобразия и еще ждут своего углубленного изучения и основательного аналитического прочтения.
Подзаголовок сочинения Ленца «Цербин, или Новая философия» (Zerbin, oder Die neuere Philosophie, 1776) ставит в центр читательского интереса идейные ориентации философского плана, причём нестандартное определение diе neuere опирается на сравнительную степень прилагательного, – не «новая», а именно «более новая», что подразумевает полемический предмет сопоставления и, возможно, предполагает опровержение и полемику. Действительно, уже в первых строках произведения автор подвергает сомнению саму сердцевину учения просветителей, предельно однозначно формулируя тревожный вопрос своего художественно-философского романического трактата: способна ли просвещенная мораль в достаточной мере вооружить человека против нелепых злосчастий судьбы и жизненных невзгод. Наделённый беспокойной совестью повествователь прямо адресует этот вопрос читателю, побуждая его пересмотреть общепринятые философские истины: «Мы живем в эпоху, когда любовь к человеку и чувствительность не являются больше редким исключением; но почему же тогда среди нас встречается так много несчастливцев? Разве это всегда недостойные, демонстрирующие нам свойства нашего разума, обогащённого более отчетливыми моральными представлениями?»[9]. Можно с известной долей уверенности предположить, что полемический прецедент Ленца могли составить просветительские учения типа систематики К. Вольфа, ведущего немецкого философа-просветителя, усматривавшего надежный источник блаженства человека в добродетели, сравним: «Несчастливые времена – продукт порока, блаженные – плод добродетели»[10]. Писатель очевидно не приемлет свойственную построениям Вольфа «догматически рассудительную метафизику»[11].
Дальнейшие художественные построения Ленца дедуктивны. Словно уподобляя свою стилизаторскую манеру просветительской, сочинитель иллюстрирует исходный скептический тезис конкретным примером «неприукрашенной» [14] жизни, избранной «на карте человеческих судеб» [12] и подверженной испытаниям невозвышенных повседневных бурь. В истории падения чувствительного героя, наделённого пламенным воображением и открытым сердцем, интеллектуальная сила и эмоциональная привлекательность мысли философа-повествователя сочетается с фабульной простотой. Так, в зачине находится решение Цербина, достойного молодого человека, выходца из бюргерской среды, самому построить свою жизнь в соответствии с собственными представлениями и не быть обязанным никому, даже состоятельному отцу (sieh selbst alles zu danken [14]), затем следуют его попытки утвердиться в обществе, наивные сердечные увлечения, любовная связь о девушкой из простонародья, обезглавленной после рождения ею мертвого ребенка (популярный во времена Ленца мотив казни матери-детоубийцы), сердечное раскаяние после гибели возлюбленной и финальное самоубийство. Исходный набор душевных качеств героя исключает Vernunft – краеугольный атрибут человека в системе ценностей Просвещения, противопоставляя ему в соответствии с требованиями штюрмерской эстетики иные добродетели – чувство и сердце.
Писатель подробно прослеживает, как реальные жесткие обстоятельства (холодность Ренаты и безответная любовь к ней, безденежье и долги, беременность Марии, разорение отца) развенчивают идеальные представления героя о женщине, браке, собственном предназначении. Так, его «богиня», которую он считает неземным созданием (Gottheit selber [34]) становится одиозным предметом анекдотических пересудов. В браке он «желал слияния, соединения двух сердец без всяких экономических намерений, ему не нужна была домоправительница, он жаждал обрести женщину, радость, счастье, спутницу жизни», но мечту о союзе породнившихся сердец (Verschwisterung der Herzen) неуклонно и беспощадно вытесняет представление о браке – трезвом расчете: «Высокие понятия Цербина о святости, средоточии блаженства, о небесах супружества исчезли. Он... видел теперь в браке не что иное, как контракт, заключенный двумя партиями из политических соображений... Любовь вовсе не казалась ему теперь необходимой принадлежностью свадьбы, ему открылась великая мудрость наших современных философов о том, что брак – обоюдная взаимопомощь, а любовь – летучий каприз...» [38 – 39]. Многозначительную эволюцию совершает также профессиональный облик Цербина: он оставляет естественные науки, не желая иссушать свой ум размышлениями над степенями чисел и показателями степеней, и обращается к модным гуманитарным штудиям, начинает читать популярные лекции о морали, «не стоившие ему труда ломать голову или особенно напрягать голос» [41]. Так прямодушный герой всё более отдаляется от изначальных, заданных им себе абсолютов, казавшихся незыблемыми, сравним: «Его сердце обещало не позволить унизить себя судьбе никаким образом» [17].
Проверяя на прочность принципы житейской философии Цербина, писатель запечатлевает антитезис просветительской программы самосовершенствования личности, он разрабатывает историю духовного нисхождения персонажа, шокирующим образом опровергая и даже профанируя оптимистическую веру в просвещенную мораль, ибо идеальные представления Цербина, неизбежно эволюционирующие в реальной практике повседневности, не только подвергаются насмешке повествователя, составляют предмет оценки в ироническом или саркастическом ключе, но претерпевают резкую деформацию, будучи изложены при этом с драматической искренностью. Таков, например, мотив «прозрения» героя: er ward vernünftig [38]. Важно, что понятие разума появляется в характеристике героя именно в тот момент, когда его духовная динамика достигает низшей точки падения: отныне «разумным» Цербином безраздельно владеет, однако, не что иное, как трезвый механический практицизм.
В процессе анализа психологии поведения и восприятия мира Цербином прослеживающий нравственное перерождение персонажа повествователь словно перебирает и взвешивает те или иные составные звенья достаточно разветвленной системы элементов, определяющих природу личности: непредубежденное мышление, прилежание, твердая воля, желания, отрасти, чувствительное сердце [16 – 17], – набор качеств, не соответствующих просветительскому комплексу свойств личности, делавшему акцент на разуме и воле. При этом важно, что осуждающий в духе «бурного гения» суммарный подход к человечеству как роду, а не к человеку как индивиду (nur die Gattung, nie die Individuen [12]), aвтоp выступает скорее подобно адвокату человека, чем его судье: «Добродетель – это всегда путь, и никогда – цель» [15]. Драматически решенная центральная коллизия любви вне брака противопоставляет беззаветно преданный, самоотверженный характер естественного человека – Марии (Naturmensch) догматически эгоцентричному характеру общественного существа Цербина (Kulturmensch). Данная дилемма откровенно обнажает всю остроту и проблематизм положения о человеке как общественном существе, поскольку зараженный общественными предрассудками Цербин бесконечно далёк от высоты нравственных идеалов своей возлюбленной – schöne Seele [53]: «Поехать в деревню со своей приветливой Марией и крестьянствовать, или назло всем чопорным обитателям Лейпцига жениться на своей прекрасной крестьяночке на виду у всех галантных знакомых – сколь нелепая мысль в глазах философа, для которого впервые вспыхнул факел правды... С этого момента он принял решение стать профессором права, международного права, политики и морали. Хороша мораль, начавшая с гибели невинной девушки!» [39].
При всём романическом наполнении сюжета Ленц менее всего стремится создать роман, его сочинение – это философско-психологическая проза, основанная на принципах свободы и неконвенциональности, насыщенная учеными пассажами и излагающая нравственные резоны, в свете которой дюжинный роман мог бы показаться легким и необязательным чтением. Действительно, от родовой сущности и жанровых рамок романа Ленц дистанцируется во всех своих прозаических сочинениях вплоть до «Деревенского проповедника», герой которого всердцах восклицает: «Черт бы побрал романы и им подобное!» [180]. Повествователь в «Цербине» именует себя историографом и прямо напоминает читателю, что он создаёт сочинение иного плана: «Если бы я писал роман, то никогда не решился бы закончить свою историю самоубийством» [54]. Но так как автор историописания послушно следует документальному свидетельству, то он, не упоминая имени Гёте, лишь подчеркивает глубокую пропасть между «самоубийством, созданным волшебством воображения рафаэлевой силы, ставшим прекрасным деянием и составившим небесное блаженство возлюбленного, и самоубийством – не чем иным, как справедливым следствием позорного поступка, которое следует рассматривать скорее как наказание небес, чем как ошибку заблудшей страсти» [54]. Разумеется, что расхождение с «Вертером» Гёте, оценённым чрезвычайно высоко, пока едва различимо, но назидательный смысл истории Ленца дидактически отрицает высокую канонизацию героя. Уже в незаконченном фрагменте «Лесной отшельник» размежевание усиливается, перерастая рамки внутрилитературной оппозиции, ибо практически ориентированный писатель весьма неоднозначно относится к философии самоустранения от жизни, породившей предосудительный «вертеризм»: «каждый скорбит о несчастье, которое причиняют подобные сочинения» [78]. «Цербин» разрабатывает, таким образом, конфликт прекраснодушных просветительских ожиданий с признанием жесткой необходимости сообразоваться с требованиями и законами общества.
С темой нравственного приговора просвещенному морализирующему идеалисту, переживающему полный внутренний и физический крах, резко контрастирует «сельская утопия» художественного трактата Ленца «Деревенский проповедник» (Landprediger, 1777), предлагающего историю «одного из первых умов своего времени» [195], достоинства которого заключаются «отнюдь не в поэтическом даровании» [123]. Образцовый герой Ленца – практик, трезво и «реально» мыслящий, образованный, устремленный к общественному благу. Устами одного из персонажей произведения автор рекомендует своего героя следующим образом: «...удивительный г-н священник Маннгейм, который стремится превратить своих крестьян в дворян, а свой церковный приход – в академию экономических наук» [163].
Действительно, сочетавший в одном лице проповедника, ученого практика и домашнего философа, Маннгейм воплощает колоритный тип неортодоксального священнослужителя, создавшего собственный вариант проповеди-назидания, в которой формулируемые с церковной кафедры советы относительно практического земледелия и хозяйствования, наставления в гражданских добродетелях явно доминируют над абстрактной метафизикой вероучения, если даже не вытесняют её совсем: «Итак, он не говорил своим слушателям ни слова о вечности наказаний ада, ни о таинствах святой вечери... Но он наставлял их в исполнении долга по отношению к господам, детям, самим себе. Он убеждал их, что примерным хозяйничаньем они могут облегчить давление налогов, поясняя также необходимость последних. Он ставил им в пример прилежных и искусных хозяев...» [141 – 142]. Место отвлечённых религиозных истин и изложения догматов веры заступают соображения практической пользы, полезности, сиюминутной выгоды и настоятельной необходимости насущного момента (ich habe meinen Bauern nötigere Sachen zu sagen [206], место вечности – благо повседневности (zeitlicher Wohlstand [209]). В подобном акцентировании естественной религии, в известном небрежении сверхчувственными элементами христианской догмы Ленц прямо смыкается с просветителями, настаивавшими на обновлении форм религиозной жизни и требовавшими практического приложения философии (К. Вольф).
Высоко превозносимый крестьянами Маннгейм – не только миротворец и мудрый советчик для своих прихожан, но он также предприимчивый хозяйственник-экономист и рачительный собственник, идущий посредством заключения договоров между зажиточными крестьянами по пути разукрупнения хозяйств, объединяющих земледелие, луговодство, виноделие: «Так за короткое время деревня превратилась в самую благополучную во всей округе» [144], в ней сочеталось материальное процветание общины с умиротворением повседневности, досуг ее жителей принадлежал празднествам, маскарадам, паломничествам, любительским спектаклям, зимнему катанию на санях. Маннгейм формирует нравы и воздействует на вкус общины, – ведь «и сельский житель, чтобы быть счастливым, должен иметь свой вкус» [214], – читая вслух по вечерам из периодики, романов Гольдсмита и Фильдинга, рассуждая вперемешку обо всем: хозяйственных, духовных, сердечных и любовных делах. Известно, что понятие вкуса выступало в представлениях просветителей неким медиумом, гарантировавшим эффект воспитательного воздействия.
Однако хотя селяне с их воображаемой наивностью составляли излюбленный предмет изображения штюрмеров, все же не будем преувеличивать созерцательную гармонию и утопическое прекраснодушие сельской идиллии, так как, во-первых, автор сам не обольщается относительно равенства сословий, поскольку ему хорошо известно, на каких устоях основан и держится социальный мир: история о голодном островитянине, сожравшем миссионера, предлагавшего религиозную проповедь взамен хлеба, звучит предостережением тем, кто склонен недооценивать эти устои. Во-вторых, основанием утопической общины, согласно мнению Ленца – Маннгейма выступает познанная и научно обоснованная необходимость. Рассуждая об эгоизме сословий, герой приходит к выводу об их взаимозависимости: Аdе1 und... Bürger, die einander doch so unentbehrlich sind [157], в этом заключении ощутимы отзвуки известной теории общественного договора Руссо, с которым немецкий писатель хорошо знаком.
Общественный и семейный портрет Маннгейма, разносторонней и незаурядной личности, неустанного благодетеля крестьян, терпеливого и терпимого, последовательного просветителя сельской паствы, безусловно не лишен идеализации, в которой на первый план выступает в соответствии с требованиями штюрмерства оригинальная индивидуальность героя. На личном опыте постигнувший науку жизни и теорию общественной пользы, досконально изучивший в молодости камералистику (о чем повествователь не без лукавой усмешки замечает: «триумф мудреца» [127]), Маннгейм сумел успешно воплотить это наукоучение в жизнь. Герой «Сельского проповедника» – также домашний философ, чьи штудии «могли бы посрамить Монтескье» [182], философствующий на досуге в тиши кабинета не ради славы, а с целью оставить достойное духовное наследство сыну. Рукописи этого непритязательного мудреца посвящены традиционным для любомудрия его эпохи предметам, каковы характер, нравы, мнения, государственные учения («Везде, где наблюдается недостаток, господствует деспотизм» [85]), и прежде всего – особенности национального характера, зависимого от почвы и климата (возможно, литературный герой Ленца подхватывает идеи Монтескье). При этом автор особенно подчеркивает причастность Маннгейма новому строю мышления (der neueren Denkart [183]). Серьёзные ученые рассуждения сопровождаются занимательно-остроумными выкладками из характерологии, например: «Нет ничего любезней немца, который путешествовал, или состарившегося француза, или англичанина, прожившего много лет среди русских» [6, 185]. В этом косвенно проявляется выразительная национальная окраска немецкого штюрмерства, внимательного к чужестранному, но не забывающего о собственных приоритетах.
Предпринятый анализ показывает, что далекий от плоского оптимизма просветителей «рейнский гений» Ленца, «центральной фигуры Бури и натиска»[12], отличался внутренним разнообразием. Писатель не только полемически противостоял идейно-эстетической платформе Просвещения, но и был способен сближаться с нею, так как разделял, например, представление о естественной религии, сочувственно воспринимал убеждение в пользе практической инициативы и предприимчивости человека, идеализировал фигуру просвещенного преобразователя, устремленного к общественному благу. Таким образом творчество Ленца реализовало внутренне неоднородную, идейно полифоничную, в принципе многосоставную концепцию штюрмерства. Идейно-эстетическая парадигма прозы Ленца преломила наплыв противоположных проблемных комплексов – идеализирующего и развенчивающего. Разумеется, феномен программного идеализма в культуре Германии ХVIII в. не был ни только, ни преимущественно плодом Бури и натиска, как склонны полагать некоторые ученые[13]. Вместе с тем данное направление внесло весомый вклад в развитие этой характерной для Германии культурной составляющей столетия.
[3] См. об этом: Seyppel J. Jakob Michael Reinhold Lenz oder Vorläufiges zu einem Vorläufigen // Lenz J. M. R. Erzählungen und Briefe / Hrsg. von J. Seyppel. – B., 1978. – S. 333 – 335.
[6] Тураев С. В. Немецкая литература // История всемирной литературы: В 9 т. – М., 1988. – Т.5. – C. 217; Молдавская Н. Д. Ленц // История немецкой литературы: В 5 т. – М., 1965. – Т.2. – C. 263 – 268.
[8] Deutsche Literaturgeschichte. Von den Anfängen bis zur Gegenwart / Hrsg. von W. Beutin. – Stuttgart, 1989. – S. 132.
[9] Lenz J. M. R. Erzählungen und Briefe..., s. 11. Здесь и далее перевод наш. Цитируется по этому изданию в нашем переводе с указанием страницы в тексте статьи.
[10] Цит. по: Frenzel H. A., Frenzel B. Daten deutscher Dichtung. Chronologischer Abriß der deutschen Literaturgeschichte: In 2 Bd. – München, 1991. – Bd. l. – S. 155.
Шарль Перро

Шарль Перро́ (фр. Charles Perrault; 12 января 1628, Париж — 16 мая 1703, Париж) — французский поэт и критик эпохи классицизма, член Французской академии с 1671, ныне известный в основном как автор «Сказок...
Антуан Годо

Антуан Годо (фр. Antoine Godeau) (24 сентября 1605, Дрё — 21 апреля 1672, Ванс) — французский поэт и священнослужитель, один из первых членов Французской академии. Биография и творчество Кроме академических работ по словарю французского языка,...
Жан Шаплен

Жан Шаплен (фр. Jean Chapelain, 4 декабря 1595, Париж — † 22 февраля 1674, там же) — французский поэт и литературный критик XVII века. Биография и литературно-критические труды Сын нотариуса. В юном возрасте изучил латынь...
Маркиз де Сад
Донасье́н Альфо́нс Франсу́а де Са́д (фр. Donatien Alphonse François de Sade; 1740—1814), вошедший в историю как марки́з де Са́д (фр. marquis de Sade [maʁˈki də sad]) — французский аристократ, писатель и философ. Он…
Пьер де Бурдейль
Пьер де Бурдейль, сеньор де Брантом (Pierre de Bourdeille, seigneur de Brantôme; ок. 1540 — 15 июля 1614) — хронист придворной жизни времён Екатерины Медичи, один из самых читаемых французских авторов эпохи…
Франсуа VI де Ларошф…
Франсуа́ VI де Ларошфуко́ (фр. François VI, duc de La Rochefoucauld, 15 сентября 1613, Париж — 17 марта 1680, Париж), герцог де Ларошфуко — знаменитый французский писатель и философ-моралист, принадлежавший к южнофранцузскому роду…
Теодор Агриппа д’Оби…
Теодор Агриппа д’Обинье (фр. Théodore Agrippa d'Aubigné; 8 февраля 1552 — 9 мая 1630) — французский поэт, писатель и историк конца эпохи Возрождения. Стойкий приверженец кальвинизма. Дед возлюбленной Людовика XIV госпожи де Ментенон.…
Мадлен де Скюдери
Мадлен де Скюдери (фр. Madeleine de Scudéry, 15 ноября 1607, Гавр — 2 июня 1701, Париж) — французская писательница, представительница прециозной литературы. Биография Мадлен де Скюдери осиротела в шестилетнем возрасте; получила хорошее образование стараниями дяди.…
Шарль Сорель
Шарль Сорель, сьёр де Сувиньи (фр. Charles Sorel, sieur de Souvigny, 1599 или 1602, Париж — † 7 марта, 1674, там же) — французский писатель, историк и сатирик XVII века. Биография Сорель был родом из…
